30 08 08 Абстрактные машиныПер. с нем. А. Маркова «[…] абстрактную машину переменных, которая декодирует и детерриториализует. Она вычисляет линию схождения, она регулирует количественные потоки, обеспечивает продуцирование и сопряжение потоков и выдаёт новые величины. Она сама становится местом схождения линий, по которым конструируются военные машины». (Жиль Делёз, Феликс Гваттари. Тысяча плато)
Римский архитектор Витрувий, строивший и теоретически рассчитывавший военные машины в правление Цезаря и Августа, незадолго до даты рождества Христова дал определение машины: «Машина – это непрерывное сопряжение материальных составляющих, обладающее максимальной мощностью для перемещения тяжестей» (machina est continens e materia coniunctio maximas ad onerum motus habens virtutes). В этом определении содержится два основополагающих понятия машинерии: соединение частей воедино и обеспечение движения. «Сопряжение» и «движение» составили дефиницию машины, принятую в словарях и технических пособиях 18 века. Христиан Вольф, мэтр механической философии, решил так определить главные аспекты бытия машины: «Машина – это составленное из частей изделие, движение которой основано на способе сопряжения частей» («Немецкая метафизика», 1719). Понятия «сопряжение» (compositio, Zusammensetzung) и «движение» (motus, Bewegung) равно важны в этом определении, и должны мыслиться без отрыва друг от друга; причём у Вольфа и микрокосм тела, и макрокосм всего мира толкуется как машина, и обе «машины» состоят из меньших машин. Оставим в стороне проблематичность метафорического употребления слова машина – перенос известного образа технической машины на тело и на мир (что мы бы назвали тоталитаризацией мира) – и сосредоточимся на качественной характеристике обоих основополагающих понятий из определения машины и на их взаимном соотношении. Если говорить о способе сопряжения частей, особенно в связи с фактом движения, очевидно, что нельзя упускать из внимания специфику социального сопряжения частей: новое, прежде никогда не бывшее, сопряжение частей в любом социальном движении. В таком случае социальное сопряжение частей, в противовес эмпирической констатации голого факта «классовой борьбы», возможно будет описать не как состояние, но как движение. Я бы хотел в этой статье остановиться только на одной специфической форме сопряжения, определение которой неприложимо ни к государственному аппарату, ни к обществу – оно сразу тогда утрачивает точность и убедительность. Прежде всего, ещё раз внимательно перечитаем Витрувия и Вольфа, связавших идею непрерывности с фактом сопряжения частей. Машины – и это представление, впервые отлитое в виде формулы Вольфом, стало в Новое время ходовым – действуют как сопряжение (compositio), как выпестованное ремеслом и искусством соединение частей, которые ранее ни в коем случае не были друг у друга во власти. По древнему определению Витрувия, соединение материалов в машине лишено даже малейших разрывов, это сцепление, иначе говоря, последовательность, в которую вошли прежде обособленные части, избавленные от былой своей сингулярности. Эти уточнения важны в том отношении, что машина была понята равно Витрувием и Вольфом как своеобразный инструмент, на который нельзя нанести никакие деления: можно только присоединить дополнительные агрегаты, сообщающиеся с движущейся машиной. Сообщение «машины» с её сингулярными «компонентами» сразу напоминает лейбницеву теорию монад. Но если у Лейбница взаимодействие монад гарантировалось только Богом или какой-то другой универсалией, то здесь оно обеспечивается простым сцеплением единиц, их глубинным полифоническим созвучием, негармоничной «композицией без композито/ра/рши». Социальное сопряжение такого рода тоже возникает помимо государственного аппарата, который пытается нанести деления на этот «инструмент». Равно оно ни в коем случае не является «естественным телом общества». Оно заявляет о себе только как тотальная идентичность, то есть как единство с заранее определёнными границами. Итак, уточнив свойства машины, мы убедились, что машина социального движнения может обходиться без прежнего государства и прежнего общества. Раз политическое сцепление сингулярностей произошло, следует исследовать, что это за форма, не обнаруживающая прежних формальных признаков. Это не форма государственного аппарата, компоненты которого размежёвывают социальное пространство на страты и сектора; новую форму мы берём не в кавычки нарицательности, а в кавычки неопределённости социального пространства. Машина оказывается противоположностью «искусственной» формы государства, наносящей на неё деления как на инструмент: она несовместима ни с абсолютистской метафорой «государственной машины», ни с «естественной» формой общества. Теперь дуализм «искусственного» и «естественного» может быть с полным правом взят в кавычки. «Искусственное» и «естественное» – это просто два различных способа загонять сопряжение в рамки формальных классификаций: искусственным образом оно размечается на деления, но при этом естественным образом замыкается и тотализируется, поскольку внутренние законы машины абсолютны. Фигура абсолютного, полученная путём натурализации и инкорпорирования частей, описывает не только исторические казусы, вроде церковных общин или фашистского общественного единства; следует вспомнить здесь хотя бы в общих чертах и критику современного правого коммунитаризма. Есть, кстати, опасность, что и изощрённый дискурс об обществе как о вызывающем (Жан-Люк Нанси: La communauté affrontée), скандальном (Морис Бланшо: La communauté inavouable), отработавшем своё (Жан-Люк Нанси: La communauté désoeuvrée) или грядущем (Джорджо Агамбен: La comunità che viene) представляет собой не критику, а напротив, идентификацию с тотальным, стремление к коллективной идентичности, которая на этот раз будет лишена прежних разрывов, пробелов и провалов. Здесь я позволю себе ненадолго обратиться к опыту раннего Жака Тати. В кинокритике работы Тати почему-то часто понимались как публицистическая критика технической цивилизации и лежащих в её основе модернизационных амбиций. Первый полнометражный фильм Тати, «День праздника», обрисовывал рамки идиллии, но идиллия сразу же разоблачалась как ложь – прежде всего благодаря остроумным синхронизациям эпизодов. При сравнении фильмов «Школа почтальонов» (1947) и «День праздника» (1949), перенявшего множество сцен из «Школы почтальонов», сразу становится ясно, что Тати ни в коем случае не призывает вернуться к мирной сельской жизни. Почти пятнадцатиминутный ряд скетчей в «Школе почтальонов» – не простое режиссёрское упражнение: оно обостряет те моменты сюжета, которые сам Тати переживал как драматические. На первый взгляд выглядящий как простая пародия на солдатское повиновение почтальона, на инструментализирующую разметку и рационализацию не только его рабочего дня, но даже малейших движений мускул на его работе, похожей на фордовский конвейер, фильм «Школа почтальонов» разнообразится мелкими киноаттракционами, прорезающими готовый режим киноповествования. Обычные в мире Тати телесные фокусы и уловки, например, повторяющееся со всё большим ускорением оседлание велосипеда в «Школе почтальонов», в фильме «День праздника» оказываются несколько завуалированы многочисленными подробностями сельской жизни и общей созерцательной атмосферой деревенского сюжета. Первый полнометражный фильм Тати, срежиссированный им по собственному сценарию, начинается и заканчивается сценами как бы мещанской идиллии. Но за ней вдруг начинает прочитываться бурлеск, и мы со своей теперешней оптикой уже не можем воспринимать фильм как вражду с современностью и отвержение фордовского конвейера. Мы видим в основе сюжета другое: постфордовскую ситуацию, которая трактуется в различных сценах фильма как изначальная и дофордовская. Так, в сцене праздника стрелков устроители мероприятия показывают киножурнал о новейших методах модернизации почтовой службы в США: сортировочные машины, авиапочта и почтовые вертолёты давали место торжественно сбыться лозунгу Тэйлора «Время – деньги». Образы ускоренных технологий, в перемешку с кадрами несущихся из Вальгаллы моторизированных парней, должны были превратить американских почтальонов в пионеров современности. Сельский почтальон Франсуа, сыгранный самим Жаком Тати, смотрит движущиеся на экране изображения и становится адептом новой эпохи. Подняв на своё знамя лозунг «Скорость!», он с трепетом одержимого ждёт, когда же его незамысловатый труд будет модернизирован. Громыхает пророческим пафосом сцена фильма, в которой Франсуа прорывает абстрактными машинами из киножурнала тишину сельского общества, до основания уничтожая установленное в государственной почтовой службе разделение труда. В сцене вечера того же дня Тати заставляет своего протагониста, опьянённого торжествами, алкоголем и движущимися на него картинами почтового прогресса, стать волшебником, превращающим велосипед в авто. На следующий день и сам Франсуа из «почтальона» оборачивается «месье почтмэном», и лозунг «Скорость!» теперь предвещает постфордовское производство. Франсуа ездит на своём велосипеде всё быстрее и виртуозние, он проделывает на нём фигуры бравых американских мотоциклистов: проезжает через огонь, лавирует между встречными потоками и однажды совершает прорыв на велогонках. И вслед за нм его велосипед вырывается из цепей фордовского конвейер, и ждёт, прислонённый к стене таверны, своего догнавшегося с приятелями компаньона. В конце фильма месье почтмэн стоит в почтовом отделении пакует все необходимые ему инструменты, чтобы открыть свою почту. Он не просто бежит от обычаев сельской общины и строгих правил почтового дела. Его безумное бегство от общества и государства – это одновременно обретение, обретение нового места службы, всегда находящегося в движении. Постоянное ускорение движения транспорта и любого труда – то острие фильма, на котором выделывает свою невероятную стойку циркач-велосипедист; открыв свой волшебный фургон, он разбирает, катясь по доске штемпеля, письма, марки, штампы, приглашая всех в своё мобильное почтовое велоотделение. Как независимый предприниматель он сам становится почтой, почти как машина обезумевшего производства у Тати: такое неожиданное схождение проблематизирует жанровую характеристику фильма. В одной из сцен ближе к концу опьянённый скоростью Франсуа приземляется со своим велосипедом в реку, и его подбирают согбенные старики (эти погонщики скота являются сквозными второстепенными персонажами фильма, становясь тем самым аллегорией сельской жизни) и ведут его вершить безмятежную сельскую работу. Идиллия, которой завершается фильм, обманчива: в последней сцене юнец в форме почтальона катит на велосипеде, гонясь за скрывающимся вдали вагончиком кинопрокатчиков, которые и показывали киножурнал – вирус скорости распространяется по миру, а через 30 лет эпидемия охватит всю Европу. Месье почтмэн осуществил в себе одну из возможных форм сопротивления: препятствуя окончательному обособлению людей, он начинает отрицать былую общинность. Вообще, дихотомия «индивида» и «общества» в таком раскладе оказывается словарной неудач. Жак Тати зовёт атаковать единым фронтом растущую атомизацию. Какие машины, могут выстроить цепь сингулярностей, не поддающуюся инструментализации в лоне «общества» и разметке в лоне «госаппарата»? Какой будет новая связь, не прилагающая насилие – ведь она не унифицирует и не выстраивает в один ряд, а приводит в действие цепь различных сингулярностей, которые по отдельности никто не дисциплинирует, но которые вошли в союзное единство социальной машины? На этот вопрос нельзя дать простого и прямого ответа. Намекнуть на ответ может само понятие абстрактной машины. В такой констелляции слов «абстракция» означает не обособленность, избавившуюся от конкретных свойств, вещественности и примет «реальности», но напротив, постоянная и непрерывная актуализация силы. Абстрагирование социальности от мира технических машин, как и любое абстрагирование всеобщего от особенного оказывается ложным в сравнении с настоящей абстракцией – абстрактной машиной. Такая абстракция – это не отрешённость и не обособленность, но напротив, поперечная скрепа вещей, расширенное поле имманентности, выявляющее и многократно связующее поля имманентности каждой машины. Машины стали абстрактными, и сразу же открыли новые возможности, обладающие огромной смысловой силой. Не следует думать, что «сначала» они отвергли ральность, а «потом» слились со смыслом благодаря собственной конкретизации и овеществлению. Абстрактные машины – это не универсалии и не идеальные сущности, а реализация виртуальной машины-возможности. Абстрактность абстрактных машин проявилась в трёх моментах, каждый из которых изначально амбивалнтен: это диффузность, виртуозность и монструозность. 1. Диффузное распространение абстрактных машин означает расщепление их на различные марки, артикулы и уровни социального употребления. 2. Виртуозность абстрактных машин свидетельствует особое качество их абстракного мышления, которое можно уже отождествить с общей способностью понимания (general intellect). 3. Монструозность абстрактной машины находит выражение как особая «бесформенная форма».
Вместо прежних однозначно негативных коннотаций дробления как уничтожения всякой социальной коммуникации дробление в современных условиях становится амбивалентным: оно выявляет как недостаток прямых коммуникаций в современном мире, так и возможность создания новых социальных форм. «Абстракция» в эпоху диффузии обладает особым потенциалом: на место индивидуальных и коммунитарных форм обобществления вполне может встать сцепление сингулярностей. Если французские парцеллярные крестьяне, несмотря на всю дробность своих владений, обслуживались общественными формами «семьи» и «деревни», то сегодня можно вести речь только о новых формах объединения, которые учитывают диффузность сингулярностей. Только благодаря этому новому сцеплению можно избавиться от машинной эксплуатации и социального порабощения: требуется машинное сцепление без государственных разметок и общественных инструментальных сцепок. Это и будет связь, не являющаяся насилием. Все мы знаем, что новые средства коммуникации сегодня в первую очередь делаются доступными всё более широкому кругу пользователей: коммуникация готова сломать геополитическое неравенство. Но не менее очевидно, что медиа не являются причиной того изменения ситуации, о котором мы говорим: медийный прогресс тоже нуждается в эмансипации. Машинная эксплуатация, регулирующая способ субъективации социального порабощения – теневая сторона даже самых продвинутых средств коммуникации. Чем больше медиа зависят от возможностей машин, тем крепче они оказываются во власти маши, повинуются им, и не могут выйти из-под их зависимости. Высокое искусство машинной эксплуатации повинует перманентную онлайн-жизнь императиву пожизненного обучения и нескончаемому взаимодействию аффектов. Поток желаний машиннозависимых людей формирует новый вид зависимости и порабощения человека: материальное проникновение технической машины в человеческое тело явно происходит по сценарию второсортного фильма ужасов. Более того: машины желаний – это не просто устройства машинной эксплуатации, они сразу перекодируют даже малейшие попытки противостоять использованию абстрактно-дробящих машин для дальнейшего распада социальной реальности.
Чтобы пояснить это утверждение, нам понадобиться вернуться к мимоходом введённому Марксом понятию «общего интеллекта». Это понятие стало исходным пунктом размышлений итальянских (пост)операистов о необходимости бороться с интеллектом машин и дематериализовать труд. Так, Паоло Вирно в своей «Грамматике множества» прямо ссылается на рассуждение Маркса о сущности машины, специально останавливаясь на понятии «общего интеллекта». В период индустриализации коллективное знание было уже полностью присвоено техническими машинами, что мы в своём постиндустриальном контексте даже и представить себе не можем: «Поэтому следует держать в поле зрения все стороны общего интеллекта, который вовсе не воплощается в системе машин (или лучше сказать: не принимает обличье металла), но превращает эту систему в сущностное свойство живого труда». Вирно подчёркивает, что внутри современных процессов труда развились такие сочетания понятий, которые сами функционируют как машины производства, причём этим машинам «необязательно иметь механическую оболочку или даже самую малую электронную душу». «Металлическое обличье» машинного мышления раскрывается прежде всего в сферах абстрактного знания и языка. В этом утверждении Вирно заявлена линия, которую уже окончательно миновали и марксистские, и постструктуралистские теории машины: и Маркс, и Гваттари. Только в рамках логики экономического развития и развития способа производства необходимо, чтобы машина понималась не как голая структура, подгоняющая под себя работни/ка/цу, но в своей подчинённости обществу, воплотившему в ней свои знания. Исходя из представления Маркса о «фиксированном капитале» присвоенного машиной знания, Вирно выдвигает тезис о социальном качестве интеллекта: сырьё и средства производства в живой работе постфордовского времени – это доведённая до очевидности выражения мысль о языке. Характеристиками интеллекта объявляются способность к обучению и способность к коммуникации, воображение и изобретательность. Общий интеллект в системе технических машин обеспечивает не только употребимое и замкнутое в себе знание, но также безмерное и безграничное сотрудничество работ/ников/ниц . Такая рецепция марксова понимания интеллекта с акцентом на слове «общий» в первую очередь ведёт нас к тому, что интеллект не должен пониматься как исключительная компетенция индивида, но как конвертируемое машинное и социальное качество, как абстрактное знание в том понимании «абстракции», которое мы разъяснили выше. Смысл «обобщения», звучащий в словах «абстрактный» и «общий», особенно когда они стоят рядом, не должен пониматься как тотализация или универсализация, но только как открытая тенденция, как касающийся всех потенциал. Виртуозность –нетрудовая деятельность, связанная с работой на благо общества; и партитура этой виртуозности – это общий интеллект. В «трансиндивидуальном» аспекте общего интеллекта проясняется не только общность всех накопленных человеческим родом познаний, и не только общность прежде освоенных человеческих возможностей, но прежде всего «среднее» между всеми когнитивными работ/никами/ницами: их коммуникативное взаимодействие, отвлечение от себя и оценка себя со стороны, сотрудничество и скоординированное осуществление живой работы.
Повторим ещё раз: диффузность, виртуозность и монструозность абстрактных машин оказываются амбивалентными в своей основе. Абстрактные машины, как и любые машины, являются продуктивными составляющими когнитивного капитализма: они собраны, они сконструированы или спроектированы, они изобретены. Амбивалентность подразмевает также, что нет такой мысли или опыта имманетности, в котором не выявилось бы хотя бы малых предвестий, «выступов», машинного различия, ещё не осознанного как принадлежащего единому плану. Так что речь должна идти о гуманистическом, механистическом и кибернетческом прояснении качеств машины, связанных с рассмотренным нами вопросом: настойчивой диссонантной власти, монструозного притяжения и увлекательности, очевидного обновления общения, нонконформистского сцепления различий, сингулярностей и целостностей в негармоничной композиции без композито/ра/рши.[1]
[1] Данная статья – сокращёная и переработанная автором версия последней главы из книги «Тысяча машин: краткая философия машины как социального движения», выпускаемой в Вене издательством Turia + Kant. |
Gerald RaunigА. Маркова (translation)other languagesRecomposition and Movement Neuzusammensetzung und Bewegung Абстрактные машины Recomposición y movimiento |